Французский драматург и писатель Эрик-Эммануэль Шмитт стремится, вопреки европейской моде, чтобы его пьесы заканчивались счастливо. Он говорит, что любит искать свет во тьме.
Десятый фестиваль «Французская весна в Украине» предоставляет нашим соотечественникам возможность встретиться со знаковыми фигурами французской и европейской культуры. Едва отбыл из Киева лауреат Гонкуровской премии писатель Андрей Макин, как ему на смену приехал выдающийся писатель и драматург, пьесы которого идут более чем в 30 странах мира, Эрик-Эммануэль Шмитт.
Отличный образчик его драматургии, спектакль «Маленькие супружеские преступления» в постановке французской театральной компании Roseau Theаtre, можно было увидеть во время фестиваля в киевском Молодом театре. В спектакле, длившемся полтора часа без антракта, двое актеров, муж и жена, разыгрывали блистательно написанную историю, в которой постепенно и неожиданно для себя выясняли, что, любя друг друга многие годы, одновременно взращивали в себе чудовищ. Причем чудовищ смертельно (в буквальном смысле этого слова) опасных друг для друга.
Впрочем, закончилась пьеса благополучным финалом, зрители ушли из театра довольными, а «Эксперт» на следующий день встретился с Шмиттом — самым популярным иностранным драматургом в сегодняшнем репертуаре украинских театров.
— Когда вы собираетесь что-то рассказать миру, как вы выбираете, написать роман или пьесу?
— Начнем с того, что, как мне кажется, не я выбираю темы, идеи и способы их воплощения, а они сами ко мне приходят. Когда идея, которая пришла ко мне в голову, связана со встречей персонажей, кризисным моментом в их жизни, каким-то шоком — это пьеса. Если же будущие герои моего произведения должны развиваться и изменяться во времени — это роман. Только в романе я могу, например, показать, как у моего персонажа зарубцовываются нанесенные какими-то событиями или людьми раны, как дальше продолжается его жизнь. Наверное, именно поэтому мои романы более оптимистичны, чем пьесы.
— Кстати, об оптимизме. Ваша пьеса «Маленькие супружеские преступления» оставляет двойственное впечатление. Человеческая натура показана в ней весьма пессимистично. И кажется, что благополучный финал придуман вами только для того, чтобы зритель ушел из театра довольным.
— Нет, это не так. Я люблю искать свет во тьме. Правда, в результате получается, что в этой тьме я провожу больше времени, чем на свету. Потому что свет — он ведь в конце тоннеля. Пьеса, о которой вы говорите, показывает все сложности, которые претерпевает любовь, продолжающаяся долгие годы. И мой главный тезис заключается в том, что такая любовь существует не сама по себе, а только благодаря тому, что мы ее заставляем существовать. Поэтому у моих героев в этой пьесе появляется, как я уже говорил, свет в конце тоннеля.
Кстати, это идет вразрез с современной французской театральной тенденцией. Во Франции модно, чтобы пьесы заканчивались плохо. Но я не забочусь о соблюдении моды. Мне важно сказать то, что я хотел.
— Но при этом нет никакой гарантии, что если бы пьеса продолжилась, героиня снова не попыталась бы убить своего мужа уже через неделю…
— И даже на следующий день! Я всегда стараюсь, чтобы содержание моих произведений не было однозначным — ведь в жизни то, что сегодня кончается хорошо, на следующий день может снова стать адом.
Правила диктует кино
— Пьеса, о которой мы говорим, очень технологична и экономична. Она длится полтора часа, в ней участвуют два актера, нет смены декораций. Ее просто поставить. Вы эти критерии специально учитываете, когда начинаете писать?
— Если сюжет требует концентрации зрительского внимания, то да. По моему мнению, именно такое единство места, времени и действия в этой пьесе заставляет зрителя следить за текстом, который во многих местах настолько же философский, насколько и драматичный. Некоторые мои пьесы не такие. В них много персонажей, действие происходит в разных местах и в разное время. Но всё-таки мне больше нравится, когда удается всё сконцентрировать.
— А вы уверены в том, что нынешние зрители успевают за всеми поворотами сюжета, которые есть в «Маленьких супружеских преступлениях»? Или, иначе говоря, насколько, по-вашему, театральный зритель изменился за последние десять-двадцать лет?
— Мы все изменились — и зрители, и авторы пьес. Потому что сегодня главная отправная точка в визуальном искусстве — это кино. И оно диктует свои правила театру. Например, мои пьесы длятся столько же, сколько и фильм, — от часа двадцати минут до часа пятидесяти. Язык, на котором разговаривают персонажи фильмов, близок к обычной речи. Поэтому автор пьесы тоже должен стремиться к ней. Сегодня писатель и драматург не может игнорировать кино, точно так же, как современный художник не может игнорировать фотографию.
Тем не менее я стараюсь в чём-то сопротивляться кинематографу в его телевизионном варианте. Как вы верно заметили, мои пьесы заставляют зрителя сконцентрироваться на звучащем в них слове. То есть я увожу его от бездумного переключения каналов.
— Вы пишете пьесы в расчете на определенных режиссеров, актеров, театр?
— Никогда! Некоторые актеры меня вдохновляют — но точно так же, как, например, великий виолончелист может вдохновить композитора написать концерт для виолончели с оркестром. Но специально для них я не пишу. И еще благодаря актерам я учусь понимать, что возможно или невозможно делать на сцене.
Зритель, автор, режиссер
— Вы представляете себе, когда пишете пьесу, ее целевую аудиторию в театре — средний класс, интеллектуалы, молодежь?
— Мне посчастливилось — и во Франции многие это замечают, — что я один из тех редких авторов, у которого очень разнообразная публика. Это люди всех возрастов, потому что мои произведения читают уже в средней школе и в лицеях. Среди читателей есть и люди с высшим образованием, и водители автобусов, и домохозяйки. Поэтому когда я пишу, то не думаю ни о ком конкретно.
— А вы довольны французским театром как инфраструктурой — количеством театров, их доступностью для широкой публики, диктуемой ценой на билеты?
— Нет. Я думаю, что театр во Франции слишком дорог, и это ограничивает количество его зрителей. Часто люди покупают театральные билеты только в том случае, если уверены, что им предлагают какие-то гарантированные ценности, то есть участие в спектакле звезд. Мне повезло — я в число таких звезд вхожу. Но если бы я начинал не 20 лет назад, а сейчас, то вряд ли смог бы в современных условиях так быстро добиться успеха.
— Сколько стоит билет в театр?
— Недорогой — 15 евро, но это в провинции. В Париже — от 40 до 80 евро.
— А в кино?
— Без абонемента где-то девять евро, а в составе абонемента — три евро. При этом абонементы есть у всех.
— И как же театр в этих условиях может выиграть соревнование у кино?
— Театр обращается к другим участкам мозга, нежели кинематограф. Он требует от зрителей иметь воображение и быть креативными. В театре зрители должны активнее участвовать в происходящем. Но поскольку лень всегда распространеннее, чем желание работать, кино — это массовое искусство. А театр — нет.
В театре происходит множество невидимых вещей. Например, чудо присутствия, чувство, что мы вместе с актером разделяем данный момент жизни. Для меня это как дыхание. Актер вдыхает — а выдыхает зритель.
— Некоторые театральные режиссеры жалуются, что новое поколение актеров обладает меньшей харизмой и сексуальностью, чем предыдущее…
— С моей точки зрения, такой проблемы нет. Зато есть другая проблема — сейчас звезд создает кино. И если молодой театральный актер или актриса в кино не снимаются, у них мало шансов получить звездный статус и привлечь больше зрителей.
— А новое поколение режиссеров вас устраивает?
— Я считаю, что у нас недостаточно талантливых режиссеров. У меня очень часто создается впечатление, что режиссеры просто переносят на сцену то, что я написал, а этого мало. Всегда хочу, чтобы режиссер добавлял свое визуальное видение.
— Разве вы, когда пишете, сами не представляете себе мизансцены и визуальное решение спектакля?
— Нет, пишу как слепой. Я слышу своих персонажей, ощущаю их динамику, энергию, но не вижу ничего.
Новый мир и толерантность
— Способен ли сегодня театр изменять людей так, как это было в те времена, когда у него не было конкурентов в лице кино и телевидения?
— Если спектаклю удается изменить хотя бы одного человека, то это уже победа. Я отвожу большое место в нашей жизни театру и литературе, но понимаю, что, как и философия, это голос меньшинства. Театр — это ограниченное пространство, но в этом его преимущество. Я бы сказал, что он представляет меньшинство и именно этим силен.
— Как вы думаете, кого на свете больше — читателей ваших книг или зрителей ваших пьес?
— Несколько лет назад мы в своем бюро попытались это посчитать. На тот момент было продано 12 миллионов моих книг (считается, что в среднем один экземпляр читают трое), а мои пьесы посмотрели 35 миллионов зрителей. Так что баланс.
— Теперь вопрос к вам как философу – насколько, по-вашему, изменился мир с тех пор, когда именно философы были властителями умов европейцев?
— Мы живем сейчас в очень интересную эпоху, когда нет доминирующих интеллектуальных течений. Но не думаю, что это значит, что в мире стало меньше стоящих теорий. Просто сейчас они больше спорят и конфликтуют между собой. Мне очень подходит такой атомизированный и многообразный мир, потому что я ужасно не люблю разные формы диктатуры. Так что у меня нет ностальгии по тому периоду, когда интеллектуалы занимали в мире более значимое место, чем сейчас.
— Некоторые ваши произведения посвящены отношениям современного человека с религией. В чём, по-вашему, их сегодняшнее своеобразие?
— Я родился в 1960 году во Франции. Интеллектуалы тогда говорили, что Бог умер, а религия в агонии. Сегодня я констатирую, что это не так. Бог не умер, он присутствует в любом человеке в форме так называемых вечных вопросов. И религии тоже не умерли и продолжают организовывать жизнь миллиардов людей.
В современной Франции по-прежнему есть и атеисты, и христиане, но теперь к ним добавились еще и пять миллионов мусульман. У нас всё больше буддистов, по-прежнему есть иудеи.
То есть с этой точки зрения мы уже не такая монолитная страна, как раньше. И главное решение этой проблемы не в том, что все должны стать христианами или мусульманами и так далее, а в том, что мы должны научиться жить все вместе. Мне очень приятно, что мою книгу «Месье Ибрагим и цветы Корана» прочитали миллионы людей, потому что в ней говорится о дружбе еврейского мальчика и пожилого мусульманина (роман был еще и экранизирован. — «Эксперт»).
И тут я, как философ, понимаю, что если бы издал философское эссе о толерантности, почти никто бы его не прочел, кроме немногих интеллектуалов, которые и без этого согласны со мной в этом вопросе. А написав трогательную историю, я заставил многих людей полюбить этого старика мусульманина и заинтересоваться Кораном. Именно в такие моменты я говорю себе, что театр и литература играют важную роль в обществе.
— Но вы говорите о религии как своде моральных правил, которые помогают организовать человеческое общество. А вот как человеку примириться без религии как глубоко личного мистического переживания со смертью? Потому что смерть — это как раз тот драматург, в пьесах которого финал всегда один и тот же.
— Вне зависимости от того, верующие мы или нет, — мы должны привыкнуть к тому, что смерть — это тайна. Никто не знает, что такое смерть. Кто-то скажет, что это — ничто, небытие, но на самом деле он не знает, так это или нет. И те, кто скажут, что это рай, чистилище или ад, тоже не знают этого наверняка. Люди привыкли наклеивать на неизвестное ложные знания. И тут роль философа заключается в том, чтобы сказать, что смерть — это тайна, с которой надо привыкнуть жить.
— А что такое в этом случае противоположность смерти — любовь?
— Любовь, с моей точки зрения, это настойчивые визиты к тайне. Потому что мы любим кого-то, кого на самом деле не знаем. Мы очарованы чем-то, что ускользает от нас. Когда вдруг обнаруживаешь, что любишь кого-то больше, чем себя, это ведь невероятная с точки зрения природы авантюра, полностью противоречащая заложенному в нас биологическому эгоизму. И это же наилучшее приключение, которое только может испытать человек.
Тот, в кого мы влюблены, — такая же тайна для нас, как смерть или Бог. Такова ирония нашего интеллектуального и жизненного пути: столько учиться и прожить, чтобы в итоге сделать вывод, что ничего не знаешь.
Сергей Семёнов